− Я склонна думать, что это от того, что известна некоторая резкость моих ответов, – в своей интонации, с придыханием говорит Татьяна Васильевна. −Видите ли, я иногда позволяю себе не облекать в какие-то красивые формы те свои ответы, которые требуют определённости и резкости.
− Я полагаю, да.
− Во всяком случае, от трусости.
Татьяна Васильевна, а вам не тяжело с самой собой?
− Просто у меня есть характер, вероятно. Я никогда не могла подумать, что мне придётся ставить спектакли, руководить труппой... Но пришлось. Потому что произошёл раздел МХАТа, и Олег Ефремов зачитал на художественном совете список актёров, которые ему нужны. А те, которые не нужны, – могут идти куда угодно, хоть в клуб «Каучук»... Среди «ненужных» оказались очень талантливые актёры, и со званиями все уже, и с хорошим репертуаром. И Николай Пеньков, и Михаил Зимин, и Леонид Губанов, Анастасия Георгиевская, Галина Калиновская, Георгий Шевцов, Любовь Пушкарева − это только начало списка талантливых актеров…
А вы?
− Меня он звал, но я не пошла. Не могла. И не жалею.
А не обидно, что ваш театр как бы не замечают критики, обходят премии? Почему так происходит?
− Обида − это не то слово. Определяет и даёт оценки сегодня − мафия. То, что произошло тогда, было не разделением, на мой взгляд, это было уничтожением самой идеи Художественного театра. МХАТ всегда противостоял императорскому театру, в нём существовала самостоятельность в выборе репертуара, в определении своей этики, была особая актёрская школа.
Вы словно Дон Кихот в театральном мире, а сами себя вы так ощущаете?
− Я ощущаю себя хорошей актрисой. Я могу взять зал, и взять его безусловно, и вести туда, куда считаю нужным.
А руководство театром – это такой крест?
− Нет, потому что другого смысла своего существования я не вижу.
Татьяна Васильевна, а женское счастье?
− Вы знаете, оно у меня состоялась. У меня были замечательные мужья − и таланты, и красавцы, мне с ними было хорошо. Я бы даже сказала, что не у всех были такие мужья! Нам было взаимно интересно. Мне никогда не было с ними тяжело, я даже склонна думать, что им было тяжелее со мной в некоторых вопросах. Я − эгоистка и живу так, как мне интересно.
Конечно, её часто спрашивают про вещи, которые были упущены − из-за одержимости своим делом. В ответ она чаще всего берёт паузу. Долгую, мхатовскую. И когда уже кажется – всё, ответа не будет, объясняет. «Это грех, я знаю, что не родила тех, которые, так или иначе, обозначились, а их было достаточно много… Я очень боялась. Чего? Боялась двух вещей. Сначала, что они помешают мне в моём деле, что не смогу посвятить им то время, которое потребуется. А потом я ещё одну вещь поняла. Если бы родила, я замучила бы своей любовью! Такой мой темперамент. Я закрепостила бы требованиями − чтобы мне подчинялись. Из страха безумного я превратила бы их жизнь в ад. Вот это было бы очень страшно. И когда я поняла, мне легче стало… Я знаю очень мало театральных семей, в которых дети счастливы, потому что они обделены заботой, присутствием родителей, лаской. Грех нашей профессии».
А вы живёте тяжело или легко? Вот утром встаёте с хорошим настроением?
− С хорошим. Особенно если вечером играла хорошо спектакль.
Одиночество − оно мучительно или привычно?
− Пока мне не мучительно. Когда выходили фильмы с моим участием, то говорить о каком-то покое было невозможно. Постоянно звенел телефон, и периодически раздавались звонки в дверь. Выходить на улицу было тоже достаточно проблематично, потому что группы девочек ожидали и провожали меня до театра. Мне это мешало очень.
Думаете, сейчас ситуация изменилась? Ничего подобного. Как рассказывает Татьяна Васильевна: «Бывает, усталая, очень неузнаваемая, с прилизанными волосиками, прихожу в ближайший от дома магазин. И говорю деланым грубым басом, потому что узнают более всего по голосу: «Будьте добры, пожалуйста!» На меня смотрят сначала настороженно, потом узнают и с улыбкой реагируют: «А мы вас узнали!» Тогда я начинаю злиться: ну что же я за актриса такая дурная, раз, несмотря на все старания, меня разоблачают! И, очень огорчённая, выползаю из магазина».
Татьяна Васильевна, а можете вспомнить самого восторженного своего зрителя?
− Скажу. Лоуренс Оливье. Он абсолютный гений, аб-со-лют-ный. Приехав в Ленинград, он пошёл в театр к нам, в БДТ. После окончания спектакля прошёл за кулисы, чтобы поблагодарить актёров. Он вошёл ко мне в гримёрную, заполнив её своей огромностью, обаянием и приветливой улыбкой. Он протянул мне маленький синий футляр. Я открыла. Кольцо, сияющее каким-то голубоватым светом. Он взял мою руку и надел это кольцо мне на палец. Не выпуская руки, сжимая её в своих тёплых ладонях и глядя в глаза, он говорил что-то, я ничего не понимала, но это было неважно, важны интонации и то тепло, которое излучал он собою. Переводчица, улыбаясь, перевела кратко: «Это как обручение. Сэр Лоуренс Оливье обручился с вами. Это актёрское обручение». Я поцеловала кольцо, потом поцеловала прекрасное лицо. Он наклонился и поцеловал мои руки. Кольцо я не снимала. Этот знак «актёрского обручения» я носила, как носят
орден самой высокой степени и достоинства.
Огромная часть вашей жизни связана с БДТ. Вот на столе в вашем кабинете стоит бюст Евгения Лебедева. Что его отличало от других, делало гением?
− Обострённость изображения. Он играл на желании максимально доказать правоту или неправоту своего персонажа. Возможно, этот его добавочный нерв шёл от страха, тревоги, которые люди его поколения носили в себе генетически. Это был страх человека, который привык в течение очень многих лет бояться. Ведь у Жени отец был священник. Отца арестовали. Он думал, что и его арестуют тоже, как тогда часто бывало. Вот отсюда шла эта внутренняя напряжённость, такой внутренний экстремизм сценический, максимальная отдача. Он был прекрасным партнёром на сцене − когда спокойно можно было существовать рядом с ним и у него не будут бегать в разные стороны глаза, он не будет лгать, он будет существовать в образе, будет максимально сосредоточен. Очень трудно играть, когда партнёр не сосредоточен, потому что видишь, что он тебя не слышит, занят другим… и играть не с кем, пустое место.
Вы помните первую встречу с Товстоноговым?
− Это было после премьеры в Ленинградском театре Ленинского комсомола. Я играла в пьесе Володина «Фабричная девчонка», потрясающей, на мой взгляд, пьесе, зал всегда был переполнен. Однажды мне сказали, что в зале сидит Товстоногов. Мне очень хотелось спросить у него, понравилась ли ему моя игра, но я не стала. А он сказал, что, если бы он ставил эту пьесу, её бы точно не пропустили. После этого мы с Олегом стали ходить в Большой драматический на все премьеры. И только через два года мне позвонили из БДТ.
Сам Товстоногов?
− Нет, Дина Шварц, завлит Товстоногова. Это абсолютно невероятная женщина. Если говорить о верности театру, верности своему делу и о верности мэтру, всё это воплощено было в Дине Борисовне Шварц. Она вообще не уходила из театра. Она там дневали и ночевала. Она осуществляла все связи с драматургами, с критиками, с театроведами, она работала на театр, обожая Георгия Александровича Товстоногова и обожая дело. Поэтому дело было великолепно поставлено. Вот эта чудесная женщина мне и позвонила однажды. Сказала: вот Георгий Александрович очень хотел бы с вами поговорить по поводу перехода в Большой драматический театр, когда вы можете? Я так неприлично заорала, что перепугала всё общежитие. Я пришла в БДТ и сразу рассказала новость маме, она там работала билетёром…
В БДТ?!
− А что вас удивляет? Ей после войны дали инвалидность, и она пошла билетёром в БДТ.
Получается, что она смотрела все спектакли с вашим участием. Делала замечания?
− Что вы, какие замечания! Только переживала. Я однажды на сцене поскользнулась – в «Горе от ума» − и упала плашмя. Некрасиво, не сценически. И слышу из зала: «Ой!» Это была мама. А в тот раз, узнав, что я иду к Товстоногову, она стала меня крестить. И я с этим крещением пошла к нему в кабинет. Товстоногов встал, когда мы с Диной вошли, и стоя со мной разговаривал. Я даже не думала, что он будет со мной так разговаривать – великий режиссёр с начинающей актрисой, плохо одетой, в вишнёвых каких-то ботиночках…
Вы так бедно жили?
− Очень бедно. Родители Олега (Басилашвили, первого мужа Дорониной. – Ред.) нам совсем не помогали,по-моему, я им не нравилась... А потом Товстоногов спросил, когда я могу к ним перейти и − одна илис мужем? Я ответила, что с мужем. И хоть завтра! На этом вопросы закончились. А началась очень большаяконфронтация между Товстоноговым и главным режиссёром Театра Ленинского комсомола, которыйне хотел нас отпускать, потому что мы с Олегом действительно держали репертуар. Потребовалось дажеподключение министра культуры.
Товстоногов кричал на артистов?
− Никогда. Он был невероятно воспитанный человек. Всегда очень собранный, абсолютно готовый
к репетиции. Если он хотел сказать что-то неприятное актёру, то звал в кабинет. Однажды, вернувшись из Америки, он зашёл на репетицию − я была с его помощником − и попросил показать кусочек. Потом сказал: «Таня, зайдите ко мне, пожалуйста». Я пришла. «Если бы вы были балериной, вы могли бы очень свободно повторять тридцать шесть фуэте», − начал Георгий с комплимента. И добавил: «Но в этой роли мне не нужно тридцать шесть фуэте, нужно пять, но я должен их понимать». По-моему, очень доходчиво.
«Труппа, собранная, созданная, выращенная Товстоноговым, – это тема для монографии под названием «Режиссёр и его ученики». Учениками были и Олег Борисов, и Евгений Лебедев, и Луспекаев, и Смоктуновский, и Копелян, и один из блистательных среди этих истинно больших имён – Владислав Игнатьевич Стржельчик… Только Стржельчик мог, не выходя из образа, деликатно, незаметно и тактично подсказать во время действия, если тобой допущена какая-либо неточность либо от переизбытка нерва ты забыла реплику в сцене, которая играна тобой уже сотню раз. Только он, стоя за кулисами, перед выходом, сам волнуясь, прислушиваясь к тому, на каком уровне, в каком темпоритме играется сцена, предшествующая нашему выходу, мог говорить: «Не волнуйся! Ты прекрасно играешь, прекрасно, котёнок».
Почему «котёнок»?..»
Из книги Татьяны Дорониной «Дневник актрисы»
Среди актёров не много людей с мягким и добрым характером. Говорят, Смоктуновский не отличался добрым нравом, бывал непредсказуем. Это так?
− Когда я приехала в Сталинград, там, в театре, очень сильна была «память о Смоктуновском». Рассказывали, что он не всегда имел успех у публики и совсем редко у коллег, что личная жизнь его, связанная тогда с талантливой актрисой, была бурной и шумной. Однажды он разрезал на маленькие кусочки все её нищенские платья − платья актрисы со ставкой 80 рублей. Говорили, что он мог предать, не имея никакого личного интереса, а просто по «склонности натуры». Но, зная уже всё это, я смотрела фильм «Солдаты», видела незащищённое близорукое лицо Фабера, которого он играл, и восхищалась. Его актёрский уровень был уже тогда исключителен, а индивидуальность – уникальной. Иногда я думала, что могло случиться и так: остался бы он в Сталинграде в областном театре, играл бы умно, тонко и талантливо среди нетонких, и неумных, и неталантливых, и считался бы плохим актёром, и спился бы, если бы смог, и удавился бы от ярости, бессилия и боли. Тогда никто не увидел бы Мышкина Достоевского на русской сцене и Гамлета, поразившего родину Шекспира своей тонкой духовной организацией, значительностью и безусловностью права разговаривать с тенью отца своего.
А в чём была причина его ухода из БДТ?
− Дело не в съёмках «Гамлета», многие снимаются и снимались, не уходя из театра. Не в обиде на Товстоногова. Отношение Кеши к Георгию Александровичу было уважительным, почти восторженным. Но была обида...
Готовился Грибоедов. То, что роль Чацкого должен играть только он, «единственный», рождённый для Чацкого, было для всех ясно. Сама идея «Горя от ума» у Георгия Александровича возникла, потому что у него был Смоктуновский. Но всегда много желающих, которым кажется, что они не хуже. И тогда идёт в ход всё: наговор, сплетня. Разговор с коллегой в поезде, когда в купе двое и когда «дорожные» откровения возможны, имел печальный финал, фразу: «Нельзя быть двум медведям в одной берлоге». Фраза была донесена до ушей гениального режиссёра со странными комментариями и с расчётом на взрывчатую реакцию. Кеша мне сказал, что он эту фразу не произносил, а всё, что касается «комментариев», − это просто гнусность. Когда он рассказывал мне об этом, лицо его дрожало от отвращения, хотя он пытался быть ироничным. Но ирония не прикрывала, а только больше выявляла отвращение ко всему случившемуся. Я ему поверила. Через несколько лет, когда я уже жила в Москве, а Кеша играл премьеру «Царя Фёдора» в Малом театре, я встретила его случайно возле Консерватории, у памятника Чайковскому, и сказала: «Здравствуй, гений!» «Какой я гений?! – ответил он. – Ведь ругают, всё сравнивают с Мышкиным. Говорят, «недотягиваю». Старею. Видишь – зубы вставил». Он, как ребёнок, открыл рот и показал свои новые ослепительные зубы. Это мог сделать только он – так откровенно огорчаясь этим очевидным знаком быстро проходящей жизни. «Какие красивые зубы, – сказала я. – Совсем не заметно. Ты их всем так показываешь?» –«Нет, только близким, кто знал меня, когда я был моложе». – «А зачем?» – «Чтобы не подумали, что я их стесняюсь».
Боже мой! Что его заботило при такой безусловной славе! Другой и думать бы об этом забыл! И как они похожи с Пашей Луспекаевым! Одна порода, одно вечное детство. Паша, когда собирались «семьями» ехать в Зеленогорск купаться – он, его Инночка, Олег и я, – подошёл ко мне и серьёзно и смущаясь сказал:
«Детонька, а у меня ведь на руке авитаминоз». И показал левую руку, чуть покрасневшую от кисти до локтя.
«Ну и что?» – спросила я. − «А чтобы ты знала».
Даже недоброжелатели признают за вами два безусловных достоинства – красоту и интеллигентность. Всё это досталось в наследство от родителей?
− Это ощущение − во многом от моей причастности к Ленинграду. А что касается воспитания, то меня родители воспитывали собою − своей невероятной работоспособностью, своим редким уважением друг к другу. Вы можете себе представить, что до самых последних своих дней они называли друг друга по имени-отчеству! Простые, работающие люди. Дедушка и бабушка с обеих сторон были ярославские крестьяне, у каждого в семье – старообрядцы. Они передали маме и папе какую-то редкостную, невиданную нравственность. Мама была красавица, её словно изнутри что-то освещало, и вела она себя всегда с поразительным достоинством. Она ждала отца со всех войн, и говорить о какой-то измене было даже невозможно. Отец всегда только работал, вставал в шесть утра, а приходил домой, как правило, в одиннадцатом часу вечера. Он закончил французскую школу поваров, куда его отправили семилетним мальчиком. Был он не кухонный мужик, а руководитель производства, очень высокого ранга был повар, десять лет учился в ресторане Донона. После того как закончил, великая княгиня Ольга Александровна взяла его к себе в особняк, на улицу Чайковского. Он там работал до мобилизации на фронт.
«В толпе, которая стояла вокруг длинного серого репродуктора, я держала папу Васю за руку, чувствовала, как рука из горячей сделалась совсем холодной, и по этому холоду поняла, что случилось что-то такое важное, неожиданное и страшное, чего ещё не было в моей жизни. Вася наклонился и сказал: «Беги, скажи мамке, что война. Да не пугай сразу-то, скажи: мама, война, мол». Я бежала к дому у озера, увидела сестру Нюру в окне, а рядом банку с ромашками и закричала весело, чтобы не испугать: «Мама! Папа сказал, что война, мол!» И окно стало из светлого тёмным. Исчезла Нюра в белом платье, и упала банка с ромашками, и кончилось всё, что называлось «до войны».
Из книги Татьяны Дорониной «Дневник актрисы»
− Память обладает удивительным свойством – оставляет самое важное, самое яркое. В принципе,
я не должна бы помнить войну столь отчётливо, а я помню, хотя многие более поздние воспоминания стёрлись совершенно. Запомнила, как мы уезжали в эвакуацию из Ленинграда. Я боялась, что не уложат мою куклу. Сестра Нюра с папой купили мне её зимой. Пошли покупать лыжи, а купили куклу – большую, гуттаперчевую, в розовом платье. Я просыпалась по ночам, чтобы проверить, есть ли у меня кукла или это сон. Назвали её Катей. «Мама, уложи куклу». – «Ну куда ещё куклу, тебе в школу скоро». Но папа сказал: «Не обижай ребёнка, уложи». Нюра заплакала и убежала на кухню.
Как вы сообщили родителям, что решили стать актрисой?
− Да они всё знали с самого начала. Никакого сюрприза не было. Я ведь как только появилась после эвакуации в Ленинграде, сразу записалась в кружок художественного слова во Дворце пионеров. Потом была совершенно замечательная студия Фёдора Михайловича Никитина. Так что у мамы и папы было время подготовиться, и ещё они относились к этому спокойно, потому что не очень представляли, куда, в какой мир я иду…
«Одно из главных «довоенных» событий – это театр. Мама очень старалась, чтобы мы в театре выглядели «как люди», и мне купили первое – для меня и только мне – новое платье. Светло-синее, с воротничком из маленьких складочек и двумя шариками, которые висели на шёлковом шнурочке, и шнурочек можно было завязывать. Я ходила по комнатам нашей коммунальной квартиры, показывала платье, всем нравилось… А вечером папа Вася застыл у двери, когда вошёл, усталые его глаза посмотрели на меня и стали большие и синие, как моё платье. Он сел на стул, посмотрел на мамку, потом опять на меня, весело подмигнул и произнёс: «В таком платье не стыдно куда хочешь пойти». А мамка сказала: «Теперь бы туфельки какие-никакие, мало-маля». И вот – театр! Шла «Ночь перед Рождеством», и всё нахлынуло, заполнило и унесло меня, как кузнеца Вакулу на чёрте, – совсем в иной мир. Я не смогла рассказывать о том, что я увидела, я показывала всем – и папе, и маме, и дяде Яше, и тёте Ксене, – как летал Вакула, как плыл месяц, как ругался дьяк, а главное, как быстро, озорно и весело танцевали маленькие чертенята. «Ночь перед Рождеством» заколдовала меня и превратила девочку в лицедейку, в скомороха, в паяца».
Из книги Татьяны Дорониной «Дневник актрисы»
Вы сейчас не скучаете по кино? Говорят, это наркотик.
− Нет. Наверное, для меня наркотик всё-таки театр, потому что здесь мне интересно работать над тем или другим характером, над той или другой темой.
Это сумасшествие такое − театр?
− Нет, это не сумасшествие. Это вера, это должна быть такая же вера, как, пусть не покажется кощунством, как вера в Господа. Уничтожать театр − это то же самое, что уничтожать церковь. Потому что театр в своей первоначальной, подлинной задаче − это продолжение воздействия церковного. Это обучение нравственности, обучение языку.
А старости вы боитесь?
− Я боюсь бессилия, потому что понятие старости − оно очень относительное, у меня нет этого ощущения, я совсем не чувствую этой старости. Я боюсь, что придёт бессилие и я не смогу тогда уже заниматься тем, что является для меня главным, определяющим, не смогу видеть то, что меня радует. А радует необыкновенно всегда то, что окружает: солнце, море, река, лес, красота земли радует. Собаки, кошки, лошади… Какая прекрасная жизнь!