Людям вообще свойственно опираться на прошлое и надеяться на будущее. Все так или иначе живут в зазоре между историей и проектом. Точнее, жили: постмодерн отменил направленное, поступательное время, сделав одинаково актуальным и условно современным все, что раньше располагалось на столбовой дороге прогресса в правильной последовательности. Постмодерн вообще считают эпохой пространства, в отличие от модерна — эпохи времени. В этом Россия, как всегда, впереди планеты. Но не потому, что кто-то начитался философов-постмодернистов. Просто безвременье — нормальная идеология для власти, застопорившей страну во всем, где еще были шансы на движение. Это особый постмодерн — постсоветский, не от пресыщения прогрессом, а от провала в нем. Выпавшие из развития, делают вид, что его нет или оно не для нас.
Редкое явление: страна лишена обычных для нормального самоощущения образов будущего, в том числе духоподъемных, для власти комплиментарных. В официальной риторике и в прикормленной экспертной среде исчезает само это место, где обсуждалась бы широкая перспектива. Наверху нет не только концепции долгосрочного развития (КДР), но и самой идеи самоизменения. Исчезают даже привычные пассажи о том, какой Россия будет, должна стать. Страну больше никуда не зовут; она уже там, где все состоялось. Мы горды и нравственно совершенны, у нас великое прошлое, которому мы замечательно наследуем в укор и на страх всему миру, включая последних оставшихся друзей. Проект не нужен, если жизнь настолько удалась.
Однако и повышенная озабоченность проектом в наше время отдавала бы нафталином. Не этой ли вечной архитектурой будущего всех так утомила эпопея коммунистического строительства? Там было два образа: война и стройка. Метафорика «борьбы за мир» и «битвы за урожай» соседствовала с темами вечного созидания — начиная с ярко раскрашенной перспективы как главной проекции в подаче проекта и заканчивая рабочими чертежами, технологической схемой и планом-графиком работ на стройплощадке. Даже выход из проекта мыслился как перестройка, которую делают прорабы в лучах прожекторов, поскольку в три смены.
Но в последовавшем затем смещении акцента с будущего на настоящее был прежде всего отказ от организованной, навязанной жертвенности (было и будет плохо, чтобы потом стало хорошо). Лозунг дня «Хватит кормить будущее!» повторял общее «хватит кормить» — чужие компартии и партизан, соцлагерь, братские республики, армию и военпром, планы партии…. Качество жизни важнее величия целей. В планировании видели рецидив мании рулить и алиби провалов в настоящем.
Кроме того, заклинания о проекте, будущем и прочих деталях прогресса сомнительны в ситуации постмодерна с его отказом от «метанарративов» (больших рассказов о том, как устроено время истории, какие в нем логика, закон и смысл). Здесь знают цену идеологиям, обещающим рай, но оборачивающимся в лучшем случае оскоминой от избыточного порядка и искусственности, а в худшем — ГУЛАГом с Освенцимом.
Однако кидаться с головой в постмодерн можно, лишь пройдя модерн в его позитиве, не однобоко и не с полпути.
Отсутствие проекта в недострое дает не новую свободу, а старый недострой. Модерн в себе противоречив. Россия как никто (кроме немцев) отработала худшее в нем (гиперорганизацию, культ маниакальной идеи, воли и жестокой, безжалостной силы), но не усвоила гуманизма Нового времени с положительным человекоцентризмом и эмансипацией личности, с приоритетами лица, приватности, права, закона и рацио. В этой странной истории мистер Хайд просто извел доктора Джекила.
Грамотный постмодерн не исключает проекта модерна, но сохраняет его элементом универсальной эклектической сборки — как проун («проект утверждения нового») Лисицкого в анархической инсталляции «Баррикада Бакунина» в музее Ван Аббе в Эйндховене, вставленный туда отдельным изделием заодно с Пикассо, Леже и др. Речь о композиции второго порядка (о метакомпозиции): постсовременный «коллаж всего» без модерна неполон. Как и сам человек, который в экзистенциальном плане и есть именно проект себя, «а не мох, не плесень и не цветная капуста», как сказал Сартр.
Наконец, уже и сам постмодернизм сейчас тихо вырождается в эстетский винтаж. Когда этой капризности и искусственной потертости становится много, она утомляет не хуже тотального порядка и глянцевой новизны модерна. Это чувствуется в архитектуре, отчасти в философии (а то, что есть в этих двух сферах, — уже приговор). Вновь пробивается культура проекта, но не тотального, а впускающего в себя спонтанность приватного, нерегулируемого и самопроизвольного — исторически сложившегося, но уже без кавычек и имитации.
Высокий модерн раскрыл еще один из кошмаров реализации тотальных мегапроектов: распространяясь в будущее, проект его же и отменяет. Впереди обнаруживается лишь ранее придуманное и жестко расчерченное настоящее — образ сознания проектировщика. Проект планирует изменения, но их же отрицает: меняется реальность, но не само будущее, проектом из прошлого остановленное.
Однако простое исключение проекта в условиях сверхбыстрых изменений порождает не сложную гармонию исторически сложившегося («архитектуры без архитектора»), а банальную точечную застройку в постсоветском изводе.
И в политической архитектуре мы сейчас имеем примерно то же, что в «градостроительстве»: отдельные, точечные объекты, втыкаемые повсюду без каких-либо ограничений и сугубо волевым порядком, деформируют и без того проблемную среду, опуская ее до «мусорного» уровня.
И, наконец, самое опасное — теневые проекты (не сводимые к «теневой идеологии»). Если проект власти официально не предъявлен, это не значит, что его нет. Если человека куда-то настойчиво тащат, он, по крайней мере, имеет право знать, куда именно. Даже если считать, что формально предъявленный план будущего не накладывает на власть обязательств, всегда остается ценная возможность фиксировать расхождение между декларациями и политикой. И наоборот: засекреченность программы говорит о понимании, что иногда лучше не засвечивать проект вовсе, чем предъявлять его как заведомо фиктивный.
Прошлое без Истории
Ситуация с проектом повторяется в истории с прошлым. Казалось бы, все теперь обращено к истокам и традиции, но грубая утилитарность этого обращения иногда просто скандальна. Идеология нещадно эксплуатирует историю, подчиняя ее пропаганде. Усиленно накачиваемая «духовность» становится нашим всем, вытесняя саму материю существования — экономику, качество жизни, развитие технологий. Чем тяжелее болен организм, тем больше в его голове ретрофантазий. Провалив реиндустриализацию, модернизацию и реформу институтов, власть ищет новую религию спасения себя: теперь она судорожно налаживает массовое производство сознания, духовную индустрию в режиме идейного импортозамещения. Окормление духа набирает обороты всегда, когда намечаются проблемы с тем, чтобы людей нормально кормить.
Исторические блюда в этом меню явно доминируют. Остальное власть сочиняет в идеологии для себя. Россия осталась единственной моральной альтернативой опять загнившему Западу, духовной опорой заблудшего человечества.
Миссия самопровозглашенная и подпадает под первый из смертных грехов (гордыня).
В этой позе нет ничего, кроме образцов самолюбования, резонерства, ханжества и унылой, но злобной моралистики. Перефразируя известного острослова, Россия производит впечатление великой духовной державы — и больше ничего не производит, в том числе в сфере духа.
Пустота в будущем оборачивается и на прошлое: его поднимают на щит, подменяя агитационными хотелками из настоящего. История теряет собственную плотность, в том числе моральную и научную, превращается в россыпь элементов для быстровозводимых пропагандистских конструкций. Классический постмодернизм, в котором национальный колорит лишь усугубляет потребительский цинизм в отношении к истории. В итоге даже юбилей Победы оказывается фоном персональной «картинки».
Самая узнаваемая форма от постмодернизма — коллаж цитат из руинированных текстов. В обычной цитате важны смысл исходного текста и его авторитет. Постмодернизм гуляет на семантических развалинах, собирая из руин смысла нечто собственное, с исходным смыслом не связанное. Выдергивается пустая форма, заполняемая чем угодно. Превознося историю на словах, ее уничтожают как таковую. В сегодняшний день проецируется эклектичная мозаика эпизодов, подчиненных идее оправдания настоящего, придания ему подобия смысла. Там, где к прошлому прикасается власть, историю больше не изучают, ею управляют как ограниченным ресурсом — предметом еще одной государственной монополии.
Настоящее без Смысла
Отказ от проекта и опустошение истории сворачивает темпоральную перспективу в точку. По идее, этот «миг между прошлым и будущим» должен бы наполняться особо интенсивным переживанием. Если именно это и «называется жизнь», то в чем ее смысл, кроме простейших животных отправлений?
Что касается власти в ее нынешнем состоянии, то здесь и в самом деле мгновения стучат, как пули у виска. Оперативные задачи политического выживания не просто выходят на первый план, но и вытесняют все остальное, исчерпывая высшие смыслы и наполняя сильнейшие эмоции. Самосохранение всегда становится сверхценной идеей для власти, которая не может уйти по-хорошему. Это может показаться не актуальным на фоне политической зачистки, зажатой стабильности и ненормальной консолидации ликующих масс, однако надо понимать особую логику рисков с неприемлемым ущербом. Тени прошлых и особенно недавно ушедших вождей тяготеют, как кошмар, над умами вождей живых, даже если такие шансы кажутся купированными и вытесняются из сознания. Компромиссные варианты ухода для порядка и самоуспокоение рассматриваются, но главная логика упирается в банальное «либо все, либо ничего».
Такие схемы вынуждают постоянно генерировать чрезвычайность с переходом от философии успеха к идеологии победы.
Когда люди ничего не могут сделать сами, им остается побеждать других. Отсюда «осажденная крепость» и «кольцо врагов», мировые заговоры, «пятые колонны» и «цветные» революции.
В конфликты по периметру приходится ввязываться непосредственно, что повышает ставки, но и риски. Отсюда у победного духа такая нервозная вздрюченность. После триумфа людям давно спать пора, а они все бродят по стране с выкриками: «Мы опять победили!»
Однако главные победы здесь — над сознанием соотечественников. Смыслом политики становится организация правильного настроения. Главная героиня этого эпоса — великая и таинственная кузькина мать, главное достоинство — небывалая крутизна, центральная идея — кого бы урыть.
В геостратегии это отливается в теорию победы над однополярным миром и особой миссии страны в установлении биполярности блоков Евроатлантики и Евразии. Проблемы как минимум две. Во-первых, все это развернулось лишь после неудачной попытки войти совсем своими в тот самый Запад, который делал мир однополярным еще тогда. Во-вторых, это наше новое «за ценой не постоим» оборачивается для России гигантскими экономическими и пр. потерями в отношениях с Западом, но и ничуть не меньшими потерями на Востоке, особенно в перспективе. Одна только картинка великой дружбы с Китаем обойдется сотрудничеством под жесткую диктовку на грани шантажа. Поднебесная, в отличие от нас, строит проекты (в том числе «интегральной модернизации») минимум на столетие, и там никакой благотворительности не предусмотрено — только исключительно жесткое отжатие с использованием любой слабины. У нас же дистанция оперативного прогноза свернута — около двух лет до того, как «кончатся деньги», а там…
В итоге нам может остаться лишь «моральное превосходство» страны, в которой мракобесие побеждает науку, воры — тружеников, импотенты — геев, а проститутки — лесбиянок.
Людям в истории удавалось жить вне времени (в современном смысле этого слова), но тогда они находились в прямом контакте с вечным, с самой вечностью. Современное переживание времени рождается с модерном, когда на больших скоростях изменений время расслаивается, обнаруживая современное и несовременное, отставания и забегания, прогрессизм, радикализм и консерватизм, революционаризм и реакцию. Делать вид, что недоделанный модерн нас больше не касается, — слишком самонадеянно.
Буквально два-три года назад острейшей проблемой была нехватка времени на модернизацию в связи с перспективой кризиса сырьевой модели. Особенно в связи с концом эпохи догоняющих модернизаций и надвигающейся необратимостью отставания. И вот этот кризис на пороге, одной ногой уже здесь, хотя и в силу причин скорее политических, чем технологических. Мы же в этот самый момент закрываем вопрос о будущем, а прошлое переписываем таким образом, будто там не было ничего, кроме скреп, идентичности и территориальных завоеваний. Острейшая проблема дефицита времени решается просто: выпасть из времени, забыв о нем вообще.